Воспоминание о детстве

Жизнь беспощадно забирает годами свою дань и мне всё чаще хочется окунуться в детство. Воспоминания помогают мне вновь увидеть, как каждый июнь я начинаю замечать, что асфальт давно уже ожил. Он весь в классиках, крестиках-ноликах, стрелах. Рядышком на стенах опять появились «дураки» и «дуры», и у кого-то плюс кто-то опять любовь. А во дворах стоит яростный галдеж, особенно сильный теплыми вечерами. Я поднимаю голову, вдыхаю забытые запахи, вижу светлые полосы заката на синем вечернем небе и иду на улицу Воровского. Здесь началась моя жизнь.

На нашей улице мы знали каждый дом с его чердаками и подвалами, каждое дерево, помнили все выбитые стекла и дыры в заборах, украшенные клочками наших одежд. В «казаки-разбойники» играли, в «двенадцать палочек» разбегались, стремительно растекались по всем дворам.

Вот рядом с моим домом дом одиннадцать. Здесь почему-то скапливались двоечники нашего класса. Одного из них я должна была подтягивать в учебе: решать с ним задачки про тонны зерна и метры ткани, пешеходов, которые без нас не могли встретиться. Ещё мы должны были учить стихи великого Пушкина и гражданина Некрасова. А мой подопечный распевал при мне хулиганские песенки, которые я мгновенно запоминала, колотил меня и ни на минуту не омрачался из-за многочисленных своих двоек.

Я вбегаю в соседний двор дома номер тринадцать и вижу светлоголового мальчика. Он живет со старым отцом, которого стыдится и выдает за дедушку — а нам бы любого, — странный, непонятный мальчик, но не поэтому. Он разглядел в нас девочек, когда мы еще сами не знали, кто мы: писал записочки, строил глазки, назначал свидания. Мы не понимали, зачем это надо, и по-мальчишьи презирали его. Сейчас, замученный семьей, он ходит, опустив голову, а вокруг стучат, стучат каблучки.

Два здания самого главного суда на свете — Верховного. Около них часто останавливаются красивые машины, а в больших пустынных подъездах так удобно играть в мяч (почему-то нам не запрещали).

За судом переулок с непонятным названием: Ржевский. В глубине его живет наш единственный учитель-мужчина, и сравнительно молодой. Это он безуспешно, безнадежно заставлял нашу Машку (из нашей пятерки) учить физику дома. А она рыдала в раздевалках, уткнувшись в чужие шубы, от его незаслуженных двоек; мы молча стояли рядом, мы знали, как отомстить.

Переулок Борисоглебский с нашей школой на углу. О школе потом, когда-нибудь. А пока я войду во второй дом, отыщу квартиру из одной преогромной комнаты, где живет среди всякой родни наша Катька, впоследствии врач, а сейчас ощетинившийся философ: с родней приходилось воевать, потому что командировочная мама без отпусков на воспитание дочери боролась за порядок в железнодорожной жизни страны... Все на работе, и Катька покажет новую кошку, которую срочно надо спасать, даст выпить холодного в пенках какао прямо из алюминиевой кастрюльки, за что ей влетит, но так хочется вкусного. Потом мы достанем тяжелую книгу и будем изучать почерки преступников царской России. Они казались удивительно похожими на наши. Теперь-то я понимаю: и те и другие были равно корявыми, а тогда одинаковость эта хранила в себе тайный замысел, и мы искали оправдания злодеям.

Я дальше бегу и оглядываюсь. Я «разбойник», а не «казак», и мелок у меня в руке. Стрелы пляшут по асфальту.

Дом киноактера с лестницей, от которой немели: таких еще не было, и как приспособить ее, было неясно. Взойдешь, и вся на виду, лучше снизу смотреть и представлять себя взрослой, красивой.

Рядом огромный дом, где живут две девочки из нашего класса. Одна круглая, бессменная и примерная отличница, другая просто хорошая ученица и чья-то та дочка. Я чем-то расположила ее к себе в классе пятом. Она и ее мама стали увозить меня за город на черном ЗИСе, накармливали там до изнеможения и привозили домой. А называлось это странно: пикник. Как-то я пришла к этой девочке на день рождения. Звенел хрусталь, искрилась икра. Мои любимые друзья сидели подавленные. На столе не было красного винегрета, который мы ели каждый день в школьном буфете, а рыба без ножа не поддавалась.

Я перебегаю на другую сторону. Союз писателей. Там я, девятилетняя девочка, ученица еще другой школы, веду сбор. Потом все читают свои стихи, я тоже... «Нашей дружине имя Сережи дали после войны, следовать всюду его примеру мы, пионеры, должны» — мне дарят книжку с надписью. Мама где-то среди мам. Она, я знаю, тихонько плачет. Мы — послевоенное поколение, и отцов было мало.

Посольство: здравствуйте, знакомый милый милиционер, — переулок Скарятинский. Там живет Ленка, с которой я училась вначале в той школе, где вела сборы и где каждый год надолго ссорилась со всем классом. Когда же они уставали и шли на перемирие, я приходила в свой двор и поднимала его на борьбу. «За меня» оставалась только одна девочка, и то потому, что во время этих битв она могла часто обижаться, а я писала перед ней кирпичиком на асфальте: «Я была не права, давай опять дружить», — и уходила в другой конец двора ждать ее решения. А Ленка была моим идейным противником: будущий педагог заставлял ее делать из меня человека, потому что я зазнавалась. Когда же взяли совместное обучение и нас рассовали по разным школам, через тоску мы познали любовь. Новая школа подарила мне идейных друзей, а мы с Ленкой стали переписываться. Потом я бегала к этому облупившемуся домику, единым духом взлетала на самый верх Ленка уже открывала дверь и ждала. Если же никого не было, я доставала из тайника ключ и входила в маленькую комнату, забитую книгами, где чувствовала себя лучше, чем где-нибудь. Но этого было мало. Тогда, «тайные любовники», мы решили открыться: дождались ее маму, взяли ее за руку и повели к моей. Мы велели нашим ученым мамам что угодно придумать, но чтоб поврозь больше не было и чтоб Ленка была в моем классе. И нас, подруг, стало пятеро.

...Я назад иду к своему дому, по другой стороне.

В этом темном дворе живет странная рыжая девочка, которую мы любили мучить. А она продолжала бегать за нами, бесконечно «водить» у старого тополя в моем дворе. Мы же нарочно уходили к кому-нибудь домой. Может, к Катьке — пить какао, смотреть кошек, может, в школу или просто в конец улицы, на Арбат. Она потом неумело стыдила нас, плакала. Мы жалели ее и начинали все сначала. Каждый год она приглашала всех на день рождения. Ее мать, удивительно похожая на дочь, выбирала среди нас подругу для дочери и договаривалась о дружбе. Отец, усталый человек, на целый день уходил из дома, чтобы не видеть, как нам казалось, этих женщин. Но и нас тянуло к рыжей девочке. Она занималась музыкой, мы полюбили Грига... Спустя много лет грузная женщина, медсестра, утешала меня в больнице. «А ты песню Сольвейг помнишь?» — спросила я, чтобы избавиться от добрых, человеческих слов, но тогда таких ненужных. Она засуетилась как в детстве: «Ой, что ты! У меня же семья!» — но она была счастлива. Как положено: «муж», «дети», — ей хотелось про них говорить, и она говорила, а мне полегчало.

И дальше иду по просыхающему асфальту, в классиках белых и красных, пробитых стрелами. Вот дом двадцать, что напротив моего, старинный его собеседник. Внутри мы осторожно трогаем мраморные колонны, пугливо заглядываем в тусклые зеркала и ищем далёкий стеклянный потолок, засыпанный то снегом, то осенними листьями.

Рядом дом восемнадцать. Из его комнаты на шестом этаже виден кусок моего двора. Живет здесь та самая Машка, которая не хотела учить физику. Мы с ней часами простаивали возле каких-то подъездов, придумывая конструкции ракет с крыльями птицы, голубятен для почтовых, решали, как лучше протянуть провод из ее окна в мое. Трубками служили спичечные коробки — и готов свой телефон. Постарше — гуляли и думали о самом важном, о том, что с нами будет. Сейчас Маша проектирует дома и воспитывает дочь-семиклассницу, которая выше ее на полголовы.

Дальше бегу, убегаю я. «Казак» или «разбойник»? Стрелы белые летят за мной. Стоп. Здесь живет Рита, четвертая из нашей компании. Та обязательная девочка, в которую влюблены все мальчики в классе. Одному из них, нестерпимо голубоглазой «вещи в себе», вдруг повезло, и такой непривычно послушной сделалась наша Ритка, что все мы позабыли, кто главный. А главной была прабабка, которая глядела на мир цыганскими Риткиными глазами и решала, что ей в новом веке интересно, а что нет. Она заставила Ритку выучиться французскому, стать переводчиком, выдала замуж за кого надо и отправила работать в Париж на четыре года. Мы завидовали. Но сейчас ей все надоело, и она пишет рукою правнучки сумасбродные письма, одно за одним: «Хочу в Кузьминки...» Это теперь. А тогда она не мешала ребенку, и Ритка приходила ко мне во двор, мы забирались в тихое местечко и начинали по очереди сочинять истории. Героями в них были мы сами, родители, учителя. Простите нас, нелюбимые учителя, и ты, физик-мужчина, уж тебя-то мы мучили еще и за Машку. Вы и горели, и тонули, и оставались без еды на голых островах. Но мы всегда вас спасали...

Аптека на углу выручала нас, когда не хватало на конфеты, коричневыми лепешками витамина С, гематогеном. Переулок Мерзляковский, в конце — Никитские ворота, Большая Молчановка, Малая — все до жалости знакомое и родное. Но я не пойду туда. Еще раз посмотрю на Арбат, перейду на другую сторону и тихо пойду назад, к своему дому. Задержусь у афиш, поздороваюсь еще с одним милиционером у посольства. Это его я просила на радость маме: «Дядя, скажите, чтоб лед песком посыпали, а то все падают». И войду в свой дом.

Сейчас во дворе дома номер девять играют у тополя черные маленькие суданцы. Их блестящие тела, наверное, плещутся в голубом бассейне с лилиями. Они распустились в центре дома при гардеробной изящной дочери русского фабриканта, почернели от картошки, лежавшей на них во время войны, и, наконец, они вновь преобразились для меня, стриженой девочки, то беспокойно трогавшей их, то утихавшей от голубизны и цветов. Гардеробная с зеркалами, стенными шкафами из карельской березы, лепным потолком и венецианским окном стала моим домом... До сих пор во сне я уговариваю милиционеров суданского посольства пустить меня в мой дом. Иногда они соглашаются, тогда я счастлива.

Нет больше аптеки, Молчановки, Малой и Большой, родины арбатских Гаврошей — моих сверстников, бивших меня и читавших мои книжки. Как-то зимой я проходила мимо. Горели костры, пар валил от грызущих землю машин, и уцелело только крылечко с двумя колоннами и тяжелой дверью.

Мы разбросаны по Химкам, Чертановам, Медведковам и Кузьминкам. Скарятинский, Борисоглебский, Ржевский — они еще есть, но для меня. Для других они и зовутся иначе.

Но моя Воровского, а для кого-то была Поварской. Живы ли они еще, эти люди, что они помнят и о чем я тоскую? Что можно найти в прошлом?

...Пусть как хочет зовется, все равно она есть — улица детства. И дом.

Нет, не верю, что нынешним детям нечего вспомнить.

Только не знаю, что для них обернется утерянным детством? Неожиданна память... Среди вдохновенных, непохожих друг на друга домов XXI века тот, будущий москвич вдруг проснется в слезах, увидев во сне родную блочную пятиэтажку.

Снимет ли трубку — не знаю. Что у них там окажется вместо телефона? Но он, и это я знаю, разыщет своего школьного друга, который один поймет, как это было прекрасно: путаться, кружить, повторяться в одинаковом мире.

...Мы так стремимся к удобствам, мы шеи себе ломаем, а потом — нелепый сон, где ты ищешь свой первый дом, и еще какая-то малость: запах нафталина, ржавая банка, полузалитая дождем, — и философские мысли о счастье уничтожит обычный вопрос, сейчас он пронзит, и ты вздрогнешь: «А когда ж было счастье?»

Тогда на бабкином сундуке, где ты засыпал и просыпался, когда банку гонял вместо мяча, или теперь, среди вожделенных владений?

Детство мудро: предметы не суть. Главное — я, ребята мои, папа с мамой.

Не забыть бы потом.





 Личный авторский блог

2020 © Дмитрий Смирнов-Муравьёв